Письма матери

Воочию я не видел её ни разу - она не приезжала к Сергею в общежитие; на фото - да, но только однажды, да и то случайно и мельком (чёрно-белая фотография выпала из паспорта, когда Сергей доставал оттуда извещение то ли на денежный перевод, то ли на посылку); так что запомнилось мне одно - глаза. Строгие и печальные одновременно, они смотрели и осуждающе и жалея, твёрдо и вместе с тем ласково - любящий материнский взгляд.

Баловать Сергея она не баловала: второкурсник института, бывший рабфаковец, уже отслуживший в армии, ходил Дубашевский всегда в одном и том же костюме серого цвета с вышедшими из моды широкими лацканами, тесном для его крепкой фигуры, в одной из трёх рубах простого фасона, сменяемых по очереди в течение недели, и в неизменных чёрных ботинках, ещё новых, но уже требовавших периодического обновления с помощью крема и щётки.

У кого - у кого, а у Сергея обувь всегда блестела, как парадные офицерские сапоги, одежда была чиста и нова на вид даже в авральные дни - накануне защиты курсового проекта, например, когда работы на неделю, а в распоряжении всего один день или ночь. И не в солдатской привычке тут дело (хватало нерях и среди бывших рабфаковцев) - во всяком случае, не в ней одной, думаю: обрусевший поляк всё равно поляк, в том числе и такой, как Серёга.

Сам же он не придавал своей национальной принадлежности ровно никакого значения, как, впрочем, и фамилии, звучностью и внушительностью которой восторгался еврей Шмуклер. Ровесник Сергея - был он пузат как какой-нибудь многодетный отец, чиновник со стажем, толст - не смотря на свою почти спартанскую жизнь в такой же, как у нас с Сергеем двухместной комнате, через стену от нашей, не смотря на однообразные обеды и ужины в институтской столовой, не смотря на насмешки, тычки, которые частенько доставались ему от Сергея.

«Вовик! Вальдемар!» - дурашливо окликал Дубашевский Шмуклера, тот оборачивался на голос и тут же получал щелчок по узкому лбу или шлепок по короткому затылку. А то Сергей, смеясь, принимался щупать соседа своими ручищами совсем как девку: мнёт, тискает; Шмуклер сжимается весь, прячет пухлый живот, грудь под вялыми, бессильными руками, а у самого уже слёзы на глазах от обиды и боли. Увидит это Сергей - отпустит Шмуклера и виниться давай: «Ну ладно, чё ты, Володя? Я же пошутил. Шутил я». И обнимает дружески и дряблую пятерню трясёт, пока тот не улыбнётся через силу, обнажив свои ровные белые зубы с сизым отливом, и скажет: «Ну всё, Серега, всё: я уже не обижаюсь на тебя».

За что недолюбливал Дубашевский Шмуклера - я не знаю, зато знаю точно, чего он напрочь терпеть не мог, - писать письма. Первое время он получал их часто - от бывших сослуживцев, от одноклассников, друзей со двора. Сергей не отвечал никому, и письма перестали приходить.

Единственный человек, ради которого он переступал через себя, - его мать. Ей он писал. Но как писал?!

На его столе под стеклом всегда лежал тетрадный лист в клетку, исписанный с одной стороны его тяжёлой рукой, совершенно не способной к чистописанию: мелкие, кривые буквы переплетались друг с другом так, что разобрать что-либо можно было только с превеликим трудом. То был трафаретный текст... письма к матери. Да-да, письма к матери!

Сергей садился к столу, засучивал рукава рубашки по локоть, будто бы они могли помешать, движением головы откидывал со лба свой махорочно-жёлтый чуб и начинал писать.

Писал он быстро, останавливаясь не надолго лишь там, где, надо думать, говорилось о чём-то переменчивом - к примеру, о погоде - и был за этим занятием похож на нерадивого ученика, нетерпеливо переписывающего из учебника в тетрадь упражнение по грамматике, в котором пропущены некоторые слова или же буквы: напишу абы как - и на улицу, на «велеке» кататься или с друзьями играть.

Пять минут - и письмо готово!

Но - опять-таки - какое письмо?! Оно, понятное дело, мало чем отличалось от всех предыдущих писем, однако в нём всегда содержалось то, что рада слышать о своём сыне-студенте каждая мать. Так, даже и с температурой под сорок Сергей писал: «Я жив и здоров, чего и тебе желаю». «Учусь», - а сам разгружал вагоны на железнодорожной станции, если вновь оказывался без гроша в кармане. Врал, что получает стипендию: «На жизнь хватает», - и отказывался от денег: «Не присылай, не надо». И так - из письма в письмо, из письма в письмо. А однажды...

Однажды мы выпивали компанией в нашей с Сергеем комнате. Дам не было. Пили медицинский спирт, пиво в бутылках, закусывали редкой по тем временам скумбрией холодного копчения (жир так и стекал с её крупных боков), что прислала Сергею по почте посылкой его заботливая мама. Малопьющий Шмуклер запивал спирт водой и не столько пил, сколько ел, насыщая свою безразмерную утробу.

- Реже мечи, Вова, - тяжёлый взгляд серо-голубых глаз Дубашевского упёрся в Шмуклера, а тот будто бы и не слышит и не видит ничего, кроме кусков рыбы и ломтей хлеба, уплетает то и другое за обе щеки.

Разлили ещё по одной, подняли дружно стаканы, чокнулись друг с другом, и Шмуклер тоже, пьём. Выпили. И Шмуклер - молодец - уже допивает: на лице выражение адского страдания и вселенской скорби. Серёга ему кружку подсовывает алюминиевую: «Запей, Вова». Тот хватает её обеими руками - и выливает содержимое в рот: тушит, заливает огонь в горле, во внутренностях. Но что это? Волоокие глаза округлились, выпучились, горбатый нос сморщился, кадык дёрнулся судорожно - и слёзы хлынули по щекам.

- Я ему спирт, ох-хо-хо, вместо воды подсунул, - давится от смеха Серёга, и гогот нескольких голосов заглушает его. Ну а Шмуклер бежит в нашу совмещённую ванную на две комнаты, зажав рукой рот.

Через минуту-другую мокрая, обиженная физиономия Шмуклера возникла в дверях - он заглянул в комнату - и новый взрыв хохота качнул нас на стульях. Кто-то задел в кураже стол, на пол попадали почти все опорожнённые бутылки. Некоторые с громким звяком разбились. Это нас только подзадорило. Должно быть, все мы были изрядно пьяны. Шмуклер, сглотнув слезу, закричал там же, в дверях, плаксиво:

- Ты дурак, Дубашевский, дурак!

Серёга смотрел на него так же насмешливо и продолжал смеяться.

Тогда обиженный Шмуклер решил нанести удар, что называется, ниже пояса. Он крикнул:

- Ты даже письмо написать не можешь. Ты...

Дубашевский не дал ему договорить: схватил со стола чудом уцелевшую пустую бутылку и запустил ею в Шмуклера. Шмуклер скрылся за дверью. Бутылка разбилась об неё вдребезги, засыпав осколками пол. Все пьяно засмеялись. Серёга тоже. А ещё через пару минут, опрокинув очередную чарку, он уже пел под гитару свою любимую песню «Конфеты, бараночки», и в его голосе не чувствовалось ни досады, ни злости.

Шмуклера в тот вечер мы больше не видели, спать повалились одетыми, забыв про осколки на полу.

Следующее своё письмо матери Сергей написал не по трафарету, если вообще написал, потому что на его столе под стеклом того листочка в клетку на другой день уже не было.

 

← вернуться назад