Белая трава
В сенокос я всегда спешу. Тревожно поглядывая на небо, я торопливо машу косой, потом вскидываю грабли, орудую вилами. И так до устали каждый день. С утра и до вечера и всё лето.
Но вот после многих трудов и волнений стоят и мои стога! Я любуюсь ими. Обхожу вокруг. Чувство гордости и собственного достоинства наполняет меня. Сена хватит. Можно ехать домой. Я посматриваю на балаган - раскрыть да забрать сено. Актуз радостно носится вокруг, поскуливает от нетерпенья, взвизгивает, царапая землю.
Сейчас он побежит по дороге впереди Рыжухи. Я уже начинаю укладывать шара-бара, и вот что-то шевельнулось в душе, вспомнилось: там, за дорогой, в березничке, осталась небольшая поляна - рукавок, как говорят мужики - можно возок-полтора насшибать.
- Не смахнуть ли?
И котелки, чайник, чашки, полушубки - всё сваливается на землю. Актуз утих, загрустил.
Я остаюсь.
Прежнее чувство тревоги и волнения возвращается ко мне. Я спешу. Лес шумит. Ветер шевелит полуголые вершины, мелькают жёлтые листья, они скрипят, как сухари под ногой... Того и гляди, полетят белые мухи.
Я достаю косу и с какой-то отчаянной жадностью машу ею. Я точно во вражеское войско врезаюсь косой, рассекаю его, валю - и к обеду, обессилев, сам валюсь на траву.
«Жадность, мужицкая жадность! - думаю я, лёжа под берёзой. - Зачем мне всё это? Эти стога, зелёные ряды, этот шум вершин, усталость. Я один. В лесу никого. Но разве это жадность? Что тут плохого? Я же за всё плачу своим трудом, своей силой, здоровьем. За всё! За эти стога, за ощущение радости и гордости, полноты жизни. Какая же тут жад-но-сть?- сомневаюсь я. - Но, может быть, тогда всё это - безумие? Самоистязание? Ради чего?»
Я лежу на рядах, прижатый сомнениями, точно распятый на кресте, я терзаюсь раздумьями. Вершины то сходятся, то расходятся надо мной, в синих просветах я вижу далёкое небо. Мне кажется: оттуда, с высоты, сквозь сеть ветвей смотрит на меня отец. Он видит мои сомнения.
- Знаешь, как раньше говорили старики?
- Как?
- Летом умрёшь, а весной сей рожь.
Когда-то в молодости я уже слышал это от него. Но тогда пропустил мимо ушей; теперь же, когда сам стал старик, я вспомнил эти слова и принял их как завет. Я опять поднимаюсь - и машу, машу. Вечером едва дотащился до балагана. Ночью горели ладони, ломало спину, она стала как кирпичина. Я ворочался. В лицо и за ворот лезло сено, труха кололась под рубахой. Было холодно, жутко.
В темноте у кустов черёмухи заржала лошадь. Взяв грабли, я пошёл подгрести ей с рядов сена. Грабли скользили по траве, она казалась масляной. Потом, вернувшись, я заснул как убитый.
Утром пучок зелёного света пронзил мое жильё. Я дотянулся до дыры и заткнул её сеном. Но всё равно холод откуда-то полз.
Спать уже не хотелось. Внизу, за кленовой рощей перекликались журавли.
Я взял косу и начал косить.
Трава на лугу была белая. Она блестела тысячами искр - фиолетовых, синих, малиновых. А лес и всё под ним - пырей, кукушкин лён, кусты волчьих ягод, коневник - темнели густой синей зеленью.
Я стал махать зло, с каким-то остервенением.
- Не спеши, не спеши, - шептала трава. - Видишь, я стала белая. Я трава, а ты человек.
- Берегись, берегись, - посвистывала коса.
«Я знаю, что я человек, - думал я. - Я тоже белый. И тоже стану травой. И кто-нибудь будет косить её и зелёную, и белую».